→ Версия для КОМПЬЮТЕРА  


«Невинные тайны», А.Лиханов

   Читайте в нашей библиотеке: Артековские вожатые

1

Это стало ритуалом для Павла, привычкой, может, даже необходимостью, что ли.

Как только уходил последний автобус и стихали ребячьи крики, он несколько минут жил ещё по инерции: деловито поворачивался, обменивался лёгкими, ничего не значащими словами с другими взрослыми, впрочем, невзрослых теперь не было рядом, и вроде позволялось расслабиться, расковаться, вспомнить о себе, пожить хоть день-другой собственной, личной, как принято теперь выражаться, жизнью, будто можно расколоть человеческое существование на две лучины, из которых одна – собственность, а другая тебе даже не принадлежит, она – как лагерное имущество, как пионерское одеяло – казённая, не твоя…

Павел поморщился, недовольный своей тупостью, тем, что столь многое в этой личной жизни не удаётся ему постигнуть, а чем ещё иначе прикажете объяснить хотя бы непонимание того, что жизнь делится на личную и не личную – какое противное слово применительно к жизни! – и общественную, на правила, которые дети принимают естественно, словно дыхание, и на выдуманные мнимым вожатским изобретательством, на правду и на ложь, выдаваемую за правду, - это здесь-то! – на бодрость и весёлость возраста и на бодрячество, сочинённое взрослыми, все эти речёвки, за которые неловко перед ребятами…

Он прибавлял шагу, как бы стараясь сбежать от собственных мыслей, с асфальтовой дороги сходил на тропу, сбивая дыхание, взбирался по крутогорью и вот так, не давая себе роздыху, пёр и пёр в гору, умываясь потом, пока не взбирался на площадку недалеко от вершины.

Он любил разглядывать побережье сверху, с горы, - это успокаивало: лагерь был прекрасен. Когда-то в стародавние времена здесь начинали с брезентовых палаток, теперь, пожалуй, одно название – лагерь, на самом деле – городок, утопающий в зелени, точнее – город, но город, задуманный и устроенный так, чтобы ничто городское не подавляло души людей.

Маленьких людей.

Павел усаживался на камень, прогретый до середины солнечным теплом, успокаивал дыхание, взгляд его теплел, наверное, охолаживала душу эта плавная дуга прибоя, ледяная гладкость тёплого тихого моря, прозелень его, малахит, превращающийся в бирюзу у самой кромки горизонта, где морские испарения и покой расплавляют воду в марево, соединяющее морскую равнину с небом.

Павел чувствовал, как постепенно всё немело в нём, даже, кажется, сердце утишило свой бой, становясь медлительнее и старше, комок, застревавший всякий раз в горле при проводах ребят, растворялся, освобождая дыхание.

Вот и ещё один круг совершил он. Ещё одну жизнь прожил.

У всех людей старый год заканчивается в полночь под первое января – и впереди триста шестьдесят пять дней, ежели не считать високосного года. А здесь… Каждый месяц – это, в сущности, год. Точнее, каждая смена. Они колеблются по своим размерам, эти смены, суть не в этом, а в том, что каждый круг – это встреча, знакомство, сближение, узнавание, даже любовь, а потом неизменное, неотвратимое расставание.

Есть вожатые, это Павел знает точно, которые научились относиться к совей работе как к службе, им он удивляется, есть такие, которые заставляют себя смотреть на скорые встречи и прощания философски, - сильные люди, умеют сровнять жизненные неловкости, сам же он всякий раз страдает, никак не может с собой совладать.

И что за профессия - нет, судьба! - ему досталась. О профессии можно было бы говорить, если 6ы он работал вожатым где-нибудь, кроме лагеря, к примеру, в школе. День по дню, год по году, глядишь, сложилась бы какая-то последовательность поступков и дел, которые, в сущности, и сливаются в работу, в призвание, хотя кто всерьез соединяет должность вожатого с понятием призвание? Нет, нет, на словах - пожалуйста, сколько угодно, впрочем, всем ясно, что клятвы в верности вожатскому ремеслу похожи на бой барабанных палочек - странное дело, не мог он терпеть звука барабана, ничем не объяснимая неприязнь - надо же! - в горн Павел был влюблен, особенно если он в руке умелого горниста, так бы и слушал часами торжественно высокий перелив, а вот треска барабана, сухого, шумного, бессмысленного, как казалось ему, терпеть не мог... Так же вот не переносил он громкие слова о преданности вожатской профессии, которые произносятся обыкновенно на собрании, прилюдно, с честно вытаращенными глазами - уж вроде такая искренность, дальше некуда! - и все кивают головами, и в иных вот так пречестно вытаращенных глазах даже порой слеза сверкнет умилительная, а потом мелькнут полгода, год, глянь, а громогласный треск обернулся рекомендацией школьного педсовета для поступления в педагогический институт, или торопливым замужеством - ведь вожатые почти поголовно девчонки, - или декретным отпуском, откуда, как правило, в вожатство не возвращаются... Что поделаешь, жизнь, и все, кто сочувственно кивал, слушая громкие слова о верности своему делу, столь же истово и искренне кивают, соглашаясь с новой возможностью, черт 6ы их побрал! Ну ладно, нельзя судить строго, с этим можно согласиться, тогда хотя бы не трещите впустую, помалкивайте, неужто же без высоких слов нельзя заполучить рекомендацию в институт, это же стыдно, стыдно, особенно если действительно помнить, что сама суть вожатства - в чести и предельной, до донышка, честности...

Он, Павел, не был школьным вожатым, все у него вышло иначе, случайно, хотя, может быть, в этой непредсказуемости поворота его жизни и осуществлялась какая-то высшая закономерность, как и все, он слышал, сто раз слышал высокие слова, этот треск по разному поводу, этот отвратительный всеобщий писк, но больше всего возмущала его болтовня на уровне вроде бы самом безобидном - среди вожатых...

Ведь если ложь – стыдное дело и ни одной лжи – маленькой или большой – ещё не удавалось выдать себя за правду, то враньё, дарованное детям, - настоящая, без скидок подлость. Он видел, как вожатые истово врали друг другу, и пионеры при этом отсутствовали, но это всё равно была ложь для детей. Модное слово «преемственность», которым прикрываются, как зонтиком, от сложностей воспитания, да и вообще всяких сложностей между взрослыми и детьми, имеет ведь отношение не только к добру, но и к злу. Да, да, и у зла есть преемственность и у лжи, и мнимая вожатская клятва верой и правдой служить детству превращается в самое горькое – в ребячьи недоверчивые ухмылки болтунам, в детское презрение, а хуже того – в пионерскую покорность, в заведомое согласие на всяческий обман: сначала вожатская неискренность, потом неискренность ответная, детская… Как сказал ему однажды, ластясь, ласковый маленький мальчонка:

- С папой я себя веду как заяц, с мамой – как лиса, а с бабушкой – как волк!

Он засмеялся при этом, а Павел оледенел – Боже, да что же это такое творится-то! До смеху ли, ведь тут же целая философия! И кто в этом повинен?

Впрочем, может, он и впрямь не от мира сего. Правда, есть зацепочка… Смена со сменой физически пересечься не в состоянии, ведь сначала одни уезжают, а уж потом приезжают другие, но в каждой смене дней этак через пяток, через неделю на худой конец, находится один смышлёный оголец, который обязательно соединит его, Павла Ильича Метелина, инициалы в одно слово – ПИМ, и слово это, эта кличка будто начертана на нём вот уже два года.

Да, Пим… А пим по-сибирски – валенок, а уж в каждой отрядной смене хоть один сибирячок да обнаружится.

Павел стремился делать всё, чтобы не соответствовать своей кличке, он живёт в армейском ритме и стиле, они, кажется ему, пропитали его насквозь, а всё-таки его зовут за глаза Пимом. Не оскорбительно, не зло… И всё-таки, видно, что-то неуловимо просвечивает сквозь армейскую броню – что-то очень штатское, детское, смешное…

Надо же, валенок!..

Солнце склонилось к горизонту, стало оранжевым баскетбольным мячом, самое время предаться так называемой личной жизни, пойти искупнуться просто так, ни о чём не думая, не наблюдая за разноцветными ребячьими шапочками для купания и не проявляя бдительности - заплыть подальше, перевернуться на спину и полежать в морской зыбкой материи, испытывая ни с чем не сравнимое блаженство.

Павел вздохнул поднимаясь.

Как будто стало полегче, чуток отпустило.

Душа освобождалась от Игорьков и Олегов, от Татьян и Людмил, которые только что отправились восвояси, заплаканные и расстроенные, оттого что расстаются с Пимом, расстаются друг с другом, с этим сказочным лагерем у моря, а может, еще н оттого заплаканные и расстроенные, что Павел Ильич повторил па прощание чуточку жестокое, но - что ж? - наверное, справедливое: мол, отвечать на ваши письма, друзья, не обещаю, ведь писем и открыток вы пришлете много, а когда мне писать, сами видели, как я живу - с раннего утра и до отбоя на ногах, бегом, вприпрыжку,

- Так что, - сказал Павел Ильич Метелин, - письма получать люблю, читать их люблю, а вот отвечать - уж не обессудьте...

И тут они заныли - и так всегда! - а потом закричали, перед тем на мгновение оторопев, что, если так, они будут сами писать, пусть без ответа, потому что полюбили Пима и никогдашeньки, ни за что не забудут его, но зато станут встречаться всю жизнь друг с дружкой, - и Павел кивал, радуясь за них совсем искренне и в это мгновение абсолютно не сомневаясь в этих замечательных детях. Да что там, через неделю же он получит кипу конвертов, потом, чуть погодя, писем станет меньше, еще меньше, их сменит другая волна конвертов, подписанных другими именами, и он, Павел Метелин, постепенно истает в памяти вырастающих детей.

Ведь эта память беспечна, как легки мгновенные детские слезы при расставании.

И ему тоже нужно, обязательно нужно освободить свою душу от лиц, улыбок, привычек уехавших огольцов и девчонок - ОН не знал, хорошо ли это или вовсе плохо - освобождаться, непременно освобождаться, но зато точно знал, что это освобождение ему, Павлу, совершенно необходимо.

Он должен был освободить душу, как освобождают комнату для новых гостей.

*


Ма внушила Жене, что впереди у него просто игра в самом сказочном лагере на берегу Черного моря, ничего больше, кроме игры, которую надо перенести как небольшое, но необходимое неудобство, если он хочет получить настоящее удовольствие, и Женя не очень-то упирался этим уговорам. Ведь море! Ну, а уж солнце там, за тридевять земель, а уж забавы и развлечения - он любил все эти прелести земные, так чего отказываться, коли есть подходящий случай! Правда, ма сразу предупредила, что ему придется чуточку поиграть, побыть артистом, нет, нет, врать не будет никакой необходимости, следует только не все рассказывать о себе, проявить мужскую сдержанность - неплохое испытание, не так ли?

Итак, Лагерь. Да, именно так, с большой буквы.

Женя слушал вполуха объяснения ма. Ма и па играючи управляли его жизнью, и он не сопротивлялся им.

Ма и па - да, вот именно так. Он даже забыл, когда последний раз называл их полностью - мама и папа. Это было удобно. Например, обращаясь к обоим родителям, когда все сидели, допустим, за столом, он произносил слово: мапа! Или наоборот: пама!

Родители сначала смеялись, считая, что это детская шутка, потом просто улыбались или даже совсем не улыбались, привыкнув к такому обращению. Впрочем, им всегда было некогда, обоим, и Женя выучился у отца выражаться коротко, но ясно, стараясь обогнать его в незаметном соревновании по краткости выражений.

Если отец говорил: «Черт возьми!» - Женя тут же находил сокращение - ЧВ, не зная еще, что такое упрощение называется по-ученому аббревиатурой. Сам отец у Жени был ГДК - генеральный директор комбината. Па вообще был ОБЧ - очень большой человек, миллионер, миллиардер - ведь его комбинат ворочал миллиардами тонн руды и еще чего-то, и уж, конечно, миллионами рублей.

Большой и неуклюже громоздкий отец, садясь в машину, мог поместиться только на заднее сиденье и крепко осаживал своим весом задок нарядной, в разноцветных фарах и шёлковых занавесках «Волги».

Женя видел по телику передачу про большого кита, возле которого вьется целая стая неизвестных бесцветных рыбёшек - они кормятся поблизости, может, потому, что ищут защиту, а может, потому, что легче добывать корм. Возле отца тоже крутились люди - Женя никогда не видел его в одиночестве, даже дома ему не давали покоя - все звонили и чего-то спрашивали, а отец разрешал или запрещал. Или «да», или «нет», а просто так, как вообще люди по телефону разговаривают, отец общался редко и с немногими людьми, только когда звонили из Москвы, да с Егорычем, другом их семьи, секретарем горкома партии.

Ма любила повторять про отца: «Он всё может», и таким образом у Жени возникала еще одна аббревиатура: ОВМ.

ОБЧ и ОВМ, миллионер и миллиардер, «приползал» с работы «выхолощенный» - его же словечко, - с Женей говорил немного, только покорно и как-то зависимо поглядывая на него, точно ожидая, что сын, как и все окружавшие его люди, чего-то попросит у него.

Но Женька не просил. Если приспевала какая нужда, он обсуждал это с ма. Хотя бы просто потому, что ма была еще более всесильной, чем отец. Ма управляла магазином, самым главным в городе универмагом, и с ней у Жени была лишь одна проблема: буквально каждый день она что-нибудь предлагала. Жене жилось очень просто: от него требовалось только выбирать. Хорошо это или плохо, Женя не понимал просто потому, что никогда не знал ничего другого. Что было с ним в самом раннем детстве, он припоминал плохо, но вот с тех пор, как помнит себя, иной жизни у него не было.

Па, ма, он. И бабуленция.

Бабуленция - это другое дело. В их огромной шестикомнатной квартире она занимала самую маленькую комнату, которую Женя прозвал оазисом. Всюду у них царил «стиль», который соблюдала ма, - современная мебель, блеск и лоск, ничего лишнего, чтобы подчеркивалось незримое благородство общей обстановки - все выражения и формулировки ма, - и только в бабушкином оазисе домотканый, из разноцветных лоскутков, веселый коврик перед кроватью, деревянные коробки с нитками и шитьем на подоконнике, фотографии молодой бабушки с дедом, погибшим на войне, - на гвоздике, в деревянной деревенской рамочке, где по уголкам розовые цветы. Ма морщила нос, переступая порог бабушкиного оазиса, она воспитывалась в иных традициях, ее отец был генерал, правда, однажды па поправил ма, сказав, что отец ее вовсе не генерал, а полковник. Ма при этом закаменела лицом, промолчала, но позже снова ссылалась на генеральские эполеты, хотя ее отец и мать давно разошлись, жили с новыми семьями. Ма сто лет не видела их обоих, словом, ее прошлое окутывал туман - не столько, впрочем, густой, сколько романтический. И еще он начинал клубиться, этот туман, когда ма входила в оазис бабуленции, где на столе мог запросто стоять утюг, нарушая все приличия, или торчать в вазочке восковые, как на кладбище, цветы. Несмотря на все возмущения и уговоры ма, бабуленция, Настасья Макаровна, яростно держалась за деревенские порядки, которые выражались в том, что она никак не хотела расстаться с сундуком, в котором лежало ее ношеное-переношеное барахлишко, никак не хотела разменять его на полированный шифоньер, ни за какие коврижки не желала выбрасывать деревянную этажерку, где держала еще дюжину коробок и коробочек, и несколько книг, среди которых самая толстая была писателя Шукшина.

Бабуленция читала и перечитывала эту книгу. Жене казалось даже, что она без конца читает одно и то же, он удивлялся вслух, на что бабуленция отвечала, смущаясь и как бы винясь:

- Очень совестно пишет. Уважительно. Деревенский, видать. Наш...

В доме ОБЧ был вообще-то еще один оазис - комната самого Жени, с комбайном «Панасоник», наушниками, полированным шифоньером, набитым барахлом, небольшим, зато персональным теликом «Юность», роскошной моделью корвета, которую привез из загранки па, книжными шкафами, соединёнными в стенку, глобусом, еще одним аппаратом - компактный вытянутый «Шарп», просто слушать радио - проводом комнатной радиоантенны, стопой журналов, сваленных в угол, мячами, ракеткой и прочей чепухой, которая сопутствует жизни всякого мальчишки.

Ма, переступая порог Жениной комнаты, тоже морщила нос, как в оазисе бабуленции, но класс претензии был несколько иной - он не задевал происхождения, а касался только порядка и чувства прекрасного. Ма знала толк в прекрасном.

У Жени была для матери одна тайная кличка. Он услышал её из взрослых уст в полусумеречном закулисном коридоре универмага, когда заскочил к ма по какой-то необходимости.

- Патрикеевна у себя? - спросил, хихикнув, какой-то мужчина у женщины, шедшей ему навстречу.

Та приняла его игривый стиль, ответила в том же тоне:

Алиса? В курятнике!

Женя даже не понял сперва, что это о его ма, продолжал двигаться по направлению к ее кабинету, потом его ужалило: как ее кличут! Алиса! Патрикеевна!

Он повернулся и медленно вышел на улицу.

Лиса в курятнике! Алиса из 3азеркалья!

Женя не обиделся за ма. Он обозлился на нее. Необъяснимо, почему им овладело именно это чувство. Объясняться в их доме не было принято, все у них всегда хорошо, просто отлично, и Женя пережег в себе свою злость. Ма получила подпольную кличку - Патрикеевна. Сокращенно - Пат.

Она действительно походила на лису - волосы отливают медью, ласковая, обходительная, но вовсе не значит, что не строгая и не опасная. Только окажись куренком.

Может, поэтому Женя держал себя с ма как маленький, но волк. Как волчонок. Или, может быть, ма сама вела себя с ним подчеркнуто зависимо. Она исполняла любые его желания. Точнее, она приносила ему его же собственные желания. И требовала, чтобы он выбирал.

Он выбирал, согласно подчиняясь, покоряясь воле Пат, и у него не было оснований не доверять ей.

Она ведь любила его. Она желала сыну одного лишь добра. Он был у нее единственный и ненаглядный. И еще - поздний.

Про позднего нечаянно обронила бабуленция и тут же заплакала. У нее вообще слезы где-то очень близко. Сколько раз бывало, стоит Жене зайти к ней в оазис, улыбнуться только, вздохнуть освобожденно, потянуться, обнять старуху, сказать ей - ой, мол, как у тебя тут хорошо, бабуленция, - как она сразу в слезы. Вот и про позднего - обмолвилась и заплакала. Женя коротко, точно всхлипнув, рассмеялся.

- А что это значит? Поздний? Бывают, что ли, ранние?

- Бывают, - кивнула бабуленция и заплакала еще горше.

- Чудачка ты, - попробовал успокоить ее Женя, - мне же что? Хуже, лучше, какой я? Да мне все равно, поздний я или ранний.

Он вспомнил, что ранними бывают огурцы, сказал об этом бабуленции - для утешения, пусть лучше смеется, чем плачет, и она действительно рассмеялась, только как-то невесело, будто огурец этот ранний достался ей горького вкуса...

И-иех, Женюра, - покачала головой бабуленция, - малой ты еще, малой!

Женя при таких банальностях непременно поворачивал оглобли.

Выходя от бабуленции, проворчал:

- Ну, завела свое!

Впрочем, обижаться всерьез на Настасью Макаровну смысла не имело. Она ведь и сына своего, Жениного отца, иногда малым называла, правда, такое случалось редко, старушка тотчас одёргивала себя, поправлялась, и, ясное дело, это слово имело для нее несколько разных оттенков. Когда малым назывался отец, все неудобство, вся неловкость была только в том, что он, такой большой, увесистый, можно сказать, пожилой, никак не подходил к такому слову. Когда бабуленция называла малым Женю, это означало какое-то тайное объяснение, извинено что ли... Только перед кем? 3а что?..

Зато ма - уж она-то никогда не позволяла себе даже намёком задеть Женино самолюбие. Может, оттого у него и не было этого самолюбия? Вообще что это такое? Что за этим словом - самолюбие? Женя никогда ни на кого не обижался, так разве, самые пустяки. Вот ведь выпала же доля! В школе с ним все удивительно милы. Ладно бы только учителя, все-таки они взрослые люди и должны к своим ученикам относиться уважительно. Но ведь и ребята - все с ним дружны, обходительны, даже совсем незнакомые, из других классов, даже из старших. Все кивают ему первыми. Правда, не уважать его не за что - характер у Жени ровный, темперамент несколько флегматичный. Тоже из словаря ма. Женя видит, как она порой едва сдерживает себя, разговаривая с ним. Могла бы закричать, затопать ногами, в отношениях с па она применяет крики и топот, не без того, но с Женей ма подчеркнуто корректна и бесконечно вежлива, хотя время от времени, без всяких на то видимых причин, она подходит к стенке, отделяющей вежливость от грубости, и Женя видит, как тонка эта стенка. Просто фанерная.

- Женечка, - говорит тогда ласково ма. - Ты бы хоть возмутился когда!

- Чем же мне возмущаться, ма? - столь же вежливо и ровно отвечает Женя.

- Ты понимаешь, - вкрадчиво внушает ма, - всякий человек должен иметь свой норов.

- Но где же мне его проявлять? - резонно отвечает Женя. - Как?

Пат, точно и в самом деле лиса, бесшумно мечется по гостиной, потом так же неслышно снова усаживается напротив сына.

- Ну вот накричи на меня! - говорит она. - Накричи!

- 3а что-о? - округляет глаза Женя и поражается. – Ма, ты в себе?

Ма, как в клетке, делает неслышные круги, зависает над Жениным ухом и спрашивает то ли себя, то ли сына:

- Может, хоть побольней ущипнуть тебя? Чтобы ты возмутился? Закричал?

Женя негромко смеется, он даже смеется, точно отец, неуловимо для себя и в этом подражая ему.

«Ну и Пат! - думает он. - Чтобы она ущипнула меня! Это были не вспышки - не взрывы. Точно где-то далеко громыхал гром, но из-за расстояния звука не слышно, видны только всполохи, и потому гроза не страшна, она вдали.

Вдали и никогда не приближалась близко к Жене. 3а стенами, в глубине квартиры взрывы громыхали, хотя и не часто, но Женя не прислушивался к ним, они его не касались.

Он жил редкостно, как почти никому не удается - без малейших конфликтов и печалей.

И вот в этом лазурном штиле возникла белоснежная мечта - лагерь у моря. Ее принесла на своих крыльях ма, как приносила она сыну все его желания.

- А почему бы Женечке не поехать в лагерь? - спросила она за ужином где-то зимой, под противное и заунывное подвывание ветра.

Ма смотрела на сына, и Женя кивнул, ничего особенного пока еще не вкладывая в этот кивок. Но для ма этого было более чем достаточно. Она завелась.

- Представляешь - море, скалы, игры, развлечения, ранняя линейка, роса на камнях, новые друзья? .Я была там в детстве - сказка! На всю жизнь!

- Но попасть туда не так-то просто! - воскликнул, видно, расслабившись, па.

Женя с интересом посмотрел на него. Он ничего не вкладывал в свой взгляд, просто посмотрел с интересом, без всякого особого смысла. И перехватил взгляд Пат. В ее взгляде было больше содержания. В ее взгляде стоял восклицательный знак. И брови вскинулись под кудри. Этого вполне хватило, чтобы отец спросил, хмыкнув:

- Что для этого надо?

- Ну-у... - Пат замурлыкала как-то слишком для нее нерешительно. - Медицинскую справку... Рекомендацию совета дружины...

Ясное дело, ей мешало присутствие Жени. Он усмехнулся, решив помочь ей, и без особого выражения, как он всегда говорил про все - про важное и про мелочи, - вяло так, квело, флегматично произнес:

- Для этого нужен твой звонок...

В гостиной нависла тишина, потом зашелестела, задвигалась бабуленция, взяла свою тарелку с недоеденным еще ужином и зашаркала к кухне.

- Ну вот! - не огорчилась, а просто констатировала ма.

Кому же мне звонить? - ответил отец, явно обращаясь не к Жене. - Пионерам?

- Можешь не волноваться, - ответила ма, глядя в тарелку. - Я проработаю эту тему. - И добавила, расставляя порознь, разбивая слова: - Если! Ты! Не хочешь! Помочь! Своему! Единственному! Сыну!

Все это пролетело мимо Жениных глаз, ушей, печенки и селезенки. Допив душистый чай, приготовленный бабуленцией он уже выбирался из-за стола, оставляя Богу - богово, кесарю - кесарево... Эти мудрые слова, как ни странно, произнесла однажды бабуленция, вот в таком же вечернем собрании, за семейной трапезой, и их, как это ни странно втройне, полюбила повторять Пат, не любившая ничего, что было связано с деревенской старухой Настасьей Макаровной.

Женя отныне знал, что ему вскоре предстоит полет на самолёте, - правда, на сей раз не на отцовском, - лагерь, исполнение мечты, которую, по обыкновению, предложила выбрать ему его красивая ма.

Он давно, давно привык к игре в эту беспроигрышную лотерею, от которой не забьется сердце в волнении, не станет радостно или страшно...

*


Выходя из воды, Павел встретил Аню.

- Ты не забыл? - кивнула она. - Через час - общее собрание.

- Тебя подождать? - спросил Павел и, не дождавшись ответа, крикнул: - Жду!

Павел никак не мог толком потемнеть, хотя вокруг столько солнца, а вот у Ани, похоже, кожа специально для юга приспособлена. Когда он увидел ее первый раз, в глаза сразу бросилась матовая смуглость лица, шеи, рук, плеч под узкими лямками сарафана - потом эта смуглость стала шоколадного цвета, а сейчас плотно-коричневого, какая-то прямо негритоска. Аню с первого дня прозвали королевой красоты - даже вожатые-девчонки поглядывали на нее с неприкрытым восторгом, так вот от черного своего загара Аня стала еще интересней - в облике появилась какая-то дикость, какая-то, что ли, африканистость. Заговорит - русская, а когда молчит - еще неясно кто, неизвестность в ней какая-то, тайна.

Павел робел своей напарницы, и хоть был он старшим в этой их паре, реальное старшинство, не спросясь, забрала себе Аня, едва лишь появившись тут. Работая вожатой в московской школе, она закончила иняз, отлично знала французский, работала гидом в «Интуристе», ее рекомендовали сюда...

Похлопывая себя полотенцем по рукам и груди, промокая морскую влагу, Павел подумал с неудовольствием про себя: уж не с Аней ли спорит он про себя, не про нее ли думает, когда возмущается вожатской неискренностью?

Ответа себе он не давал довольно долго, пока не вытерся насухо, не переоделся, не натянул шорты и не уселся на берегу в ожидании напарницы. Точно он замер на какое-то время, заморозил свои мысли, остановил их движение, дав им отстояться, а усевшись, отыскав взглядом Анину голову в ленивой, блескучей морской глади, тронул их снова, как отдохнувших лошадей... Нет, все-таки... Не с ней спорит он. Точнее - не с одной Аней. С красивой женщиной спорить трудно и опасно - даже мысленно! - можно впасть в необъективность. Для такой, как Аня, вожатство, ясное дело, будто ступенька в жизни. Она к этой ступеньке едва прикасается в лучшем случае.

Похоже, тайна не только в Анином облике. Она как-то проговорилась Павлу, когда тот спросил ее, что же, мол, дальше, после лагеря. «Жизнь сама решит, - ответила Аня. - Пока я между небом и землей, будто птица. Лечу!» И, рассмеявшись, птица села на твердь: «Двухгодичные размышления о будущем!»

- Выходит, не торопишься? - спросил тогда Павел.

- Выходит, - улыбнулась Аня.

- Обычно девчонки рассуждают иначе.

- Другие, - серьезно и уверенно сказала она. - Не я.

Павел окинул ее взглядом - мысленным, не реальным, разглядывать Аню смело, по-мужски, ему недоставало отваги, поэтому он отвернулся от нее, представил мысленно ее стройные длинные ноги, округлую шею, длинные волосы, закрученные сейчас в скромную вожатскую косу - но ведь каких роскошных причесок можно накрутить из этих каштановых волос! - представил себе ее не в шортиках и простенькой хлопчатобумажной рубашонке с короткими рукавами, а в нарядном вечернем платье, посреди золотого зала столичного дома дружбы, ему довелось быть там однажды при вручении маленьким лауреатам медалей индийского конкурса детского рисунка... Что ж, эта уверенность - на твердой почве, похоже, она вообще многое недоговаривает.

Павел не решался разглядывать Аню, она рождала в нем необъяснимый страх, завораживала одним только своим присутствием, и вот, будто назло ему, трусу, будто нарочно подставляясь под его взгляд, таинственная длинноногая негритоска стала возникать из воды прямо перед глазами.

«Есть ли еще такие парни?» - спросил сам себя Павел, леденея. И тут же полупризнался, полуспросил: «А может, ты влюбился? Оттого все эти неудовольствия, вопросы, подозрительность.?»

Словно поддразнивая его, Аня встала прямо перед Павлом переминаясь с ноги на ногу, не спеша вытиралась, подхватила сарафан, покачивая бедрами, прошла мимо, вернулась, уже переодетая, и, поднимаясь, чтобы идти, Павел понял, что под сарафаном у нее ничего больше нет, дезабийе, как говорят французы, - это слово однажды произнесла сама же Аня и объяснила потом его суть.

«Маньяк какой-то», - ругнул себя Павел и, чтобы подавить собственное смущение, поддразнил Аню.

- Ну что, Нюра, идем, - спросил он, - идем?

Эквивалент ее имени не нравился Ане, Павел это знал и тут же получил легкий шлепок по шее. Он отскочил в сторону, растерянно рассмеялся - она еще никогда не прикасалась к нему царственная африканка, почти пантера. Судорожно кхекая, он повернулся, чтобы идти дальше, и от неожиданности едва устоял на ногах: сзади что-то налетело на него, шея попала в крепкий перехват, какая-то тяжесть наклонила его вбок, и только тут до него дошло, что это бросилась на него пантера, он собрался, на бросок ответил разворотом, подхватил африканку под колени, ощутил жесткую, обветренную кожу ног, прикосновение груди, задохнулся и поставил ее на ноги.

Мгновение, единственную долю секунды они стояли, прижавшись друг к другу, инстинктивно испугавшись чего-то, Павел напряг мышцы рук и как бы отодвинул, отторг от себя пантеру.

Он перевел дыхание.

На парк упали стремительные южные сумерки, никого не было поблизости, и он пожалел, что испугался, - сегодня да еще завтра, всего-то навсего два дня между сменами, когда лагерь не простреливается всесущими детскими взглядами, и он, молодой парень, может позволить себе быть парнем, особенно если сама бросается на него вот такая чернотелая пантера - будет ли еще такой вечер, такое настроение у африканки, эта тьма и эта тишина?

Он еще держал ее за плечо, жизнь делилась на десятые доли секунды, рвалась на мгновения, одни из которых еще есть, они у тебя, а другие - исчезли, оторвались, ушли.

Пантера вздохнула - все! - отодвинулась в сторону, освободила плечо, снова стала Аней, спросившей чужим голосом:

- Пим, ты что, действительно инвалид?

Он помолчал, сглотнул слюну, ответил, приходя в себя:

- Действительно. Только не в том смысле, о каком ты думаешь. Да и потом к чему это?

Он хотел добавить: ведь ты не моя, ты человек с неясной мне судьбой, для тебя этот лагерь, все это вожатство - лишь ступенька, а всей лестницы мне не видать - кто ты, я не знаю, а ты прячешься от меня, скрываешь свою суть, ты для меня как книга без начала и без конца, какие-то случайные страницы... Да, ты не моя, ты чья-то... К чему тогда эти игры...

Аня точно услышала несказанные слова.

- Верно, - ответила она, вздохнув, - короткое замыкание, вольтова дуга, электрический разряд.

Она освобожденно вздохнула, ее, похоже, покидал приступ игривости, возвращалось благоразумие.

- Ты знаешь, Паша, сейчас над нами магнитная буря пронеслась. Всполох.

Она опять вздохнула, уже легче, поверхностней.

- Все наши бабьи грехи от этих бурь. Или звезда где-нибудь взорвалась. Квазар. Вот эхо до нас и докатилось. Во всем природа виновата, это точно.

Павел рассмеялся.

- Ах, Пимаша, - взросло, по-женски рассудительно сказала Аня. - Ну ладно, это для нас магнитные бури плохо кончаются. Но ты-то? Шерше ля фам, французы так говорят. Ищите женщину. Представляешь? Ищите! Женщину! Да обрящете! Ты-то почему такой тютя?

- Нюра, - сказал Павел серьезно, не дразнясь, и крепко схватил Аню за запястье. Она не волновала его больше. - Нюра, - повторил он, осаживая, сдерживая себя, стараясь быть мягче, - я ведь не знаю тебя, правда?

- Правда, - кивнула Аня.

- Но почему же тебе кажется, что ты знаешь меня?

- Ты прав, - сказала она, - я тебя не знаю.

Павел отпустил ее руку...

Они медленно брели по парку к светлеющему вдали зданию дирекции. Цикады, казалось, изнемогали от неги. Небесный бархат украшал оранжевый лунный серп. Он серебрил дорожку в море, которую по мере их движения то открывали, то заслоняли черные плоские овины кипарисов.

- Павлик, - спросила вдруг Аня, - а ты правда любишь детей? Ты не притворяешься?

- Нет, - ответил он.- Чего же тут притворяться?

Она помолчала, потом, вздохнув, сказала:

- Ты редкий человек, Павлик. Не от мира сего.

- Это уж точно! - съерничал он.

Последние метры дорожки они шли молча, потом при свете ярких неоновых фонарей, вокруг которых кружил клубок ночных мотыльков, они стали меняться, будто свет тоже действовал на них.

Шагая все так же рядом, они оба почувствовали, что как бы отдаляются друг от друга, что между ними возникает пространство, какая-то плотность, может быть, магнитное поле, на этот раз другого свойства - не притягивающее, а отталкивающее людей, оба они подтянулись, но, возможно, и напряглись, возникло отчуждение, переходящее в равнодушие.

Рядом шли два вожатых одного отряда - товарищи по работе, временные приятели, вот и все.

В зале для общих собраний было уже многолюдно, начальник лагеря поднимался по ступенькам на сцену, когда Павел и Аня уселись на места, так что ждать не пришлось.

- Напоминаю всем, - сказал начлагеря, - и вожатым, и руководителям всех подразделений. Завтра, как водится, санитарный день, а через сутки у вас начинается необычная смена. Детдомовская. Сейчас перед вами выступит представитель Министерства просвещения, а пока я хочу сказать вам, что современное сиротство - явление очень трудное, и нам предстоит...

Неожиданно с острым ощущением сожаления Павел подумал, что он не удержал время, сам порвал его тонкую ниточку на мгновения, которые принадлежали ему, даруя по крайней мере надежду, и на те, которые уже не в его власти.

Нет, он не верил в удачу, а громкое слово «счастье» никогда не употреблял даже мысленно - да, он не верил, он был абсолютный атеист, совершенно неверующий в этом смысле.

Жизнь, если сравнить ее с лотереей, ни разу не давала ему выигрыша, напротив, он платил, платил, платил, но удача непременно обходила его. В лотерее бывают выигрыши, но ведь проигрышей нет. Просто платишь за билет какие-то копейки, но не выигрываешь - вот и все. Множество надежд на удачу оборачиваются для избранных действительной удачей. Если хочешь надеяться, платить надо, это как оброк... Вся жизнь - оброк. Ты все кому-то должен, должен, должен, и эти кто-то получают, а тебе - терпи, брат, жди, брат, надейся.

Поэтому удобней не верить. Не обольщаться.

Павел посмотрел на Аню. Вот и ей он не верит...

Но что это с ней?

В глазах у жизнерадостной африканки, у стройной красотки, знающей французский язык, широко раскрытых глазах у Ани - ужас...

*


Всё произошло так стремительно, что от Жени и не потребовалось никакого вранья. Правда, в самолете его сморило, он уже хорошо знал в свои тринадцать лет, что самолет - прекрасное место для отдыха, он часто летал самолетами, лучше всего, конечно, было летать на самолете отца, то есть, конечно, комбината - такая же большая махина, только в ней всего три пассажира - он, ма и па, находишься досыта, посидишь у пилотов, поглядишь вниз, а тут - теснота, полно народу, так что лучше поспать.

Женя отключился со спокойной душой, а перед этим его облагодетельствовала толстая тетка, этакая квашня, изволила погладить по голове наверняка давно не мытыми и потными, липкими руками, он кивнул ребятам, человек пятнадцать их было и, пожалуй, половина девчонок, почти все одного возраста, они ответили ему приветливо, принялись с любопытством разглядывать...

А перед этим ма передала его какой-то молодой девице с комсомольским значком на кофточке, Женя еще подумал, что его Пат похожа на красивую яркую птицу, которой зачем-то стал нужен этот бесцветный маленький мотылек, который трепещет, ластится и боится только одного - как бы на него не наступила, даже не заметив этого, большая нарядная птица.

Мотылек, трепеща крылышками, даже не решаясь взглянуть-то как следует на ма, раскрыла большой конверт, который ей подали, взглянула на справку, на какие-то еще бумажки, не поднимая головы, спросила: «А родители... Прочерк?» «Да, - очень значительно ответила Пат, - да вы не беспокойтесь, это обусловлено, обговорено с вашим...» «Понятно, - пискнул исполнительный мотылек. - Пойдем, мальчик».

Ма обняла Женю, грудь ее заколыхалась, но ни он, ни она не давали себе воли в такие мгновения, Женя легко чмокнул ее в щеку и пошел за комсомолкой, даже не обернувшись - к чему? Нет, он не был бессердечным, просто он улетал по делу, пройдет время, и он вернется, ничего исторического не происходит, впрочем, он знает, что ма такого же самого мнения, да и па тоже, разве вот только бабуленция не скоро еще успокоится: для нее всякие там встречи и провожания - ну все равно что землетрясения или обвалы, вот-вот и жизнь кончится, чудачка этакая.

Мотылек припорхала в какую-то комнату, Женя за ней, там толстуха погладила его, а комсомолка молча протянула ей конверт, он же кивнул пацанам и девчонкам, засекая для себя, что они все до единого как-то неуверенно себя чувствуют, похоже, волнуются, глаза у всех бегают, они то встают, то садятся, то ходят по комнате, толкая стулья, издающие при этом противные звуки.

Женя плюхнулся в единственное кресло, оно стояло перед столом, и так кайфовал в нем, ни о чем не думая, ни о чем не заботясь, пока не пришел автобус, - а там уж аэропорт, самолет, скорое приземление, опять автобус, только побольше, и вот он спрыгнул на асфальт.

Громкоголосо грянула музыка из мощных динамиков, и, пока она глушила, сделав к тому же всех немыми - ничего не слышно, хоть заорись, - построились в неровный, не по росту заборчик, озираясь по сторонам и растерянно улыбаясь.

Вокруг них стояли довольно взрослые парни и девицы в пилотках, с пионерскими галстуками, в шортах, крепкий, видать, народ, хорошо загорелые, неплохо сложенные, тренированные - стадо мустангов, подумал Женя, - и пока гремела, разорялась музыка, белозубо и открыто улыбались приезжим и хлопали в такт музыке. Приехавшие отступились от своих рюкзаков, чемоданишков, сумок и захлопали тоже.

Это оказалось довольно утомительным занятием, так, по крайней мере, решил Женя: стоять друг против друга, глохнуть от дурацкой, хоть и бодрой музыки, пялиться на незнакомых улыбчивых людей, хлопать в ладоши и ни черта не делать. Терпеть он не мог всяких таких пустопорожних занятий, всяких таких серьезных дурачеств... Никто ведь еще не должен улыбаться друг другу - только увиделись, а уже улыбки до ушей, музыка, сейчас еще речи говорить начнут...

Действительно, едва только стихла музыка, вперед вышел один голенастый мужик с мегафоном в руках и бодрым голосом, будто стихотворение декламирует, даже головой в такт словам кивая, закричал:

- Вас приветствует, дорогие ребята, Всесоюзная пионерская здравница! Вы приехали сюда не гостями, а хозяевами! Добро пожаловать!

И снова все захлопали друг другу в дурацком восторге. При этом Женя заметил одного недовольного.

Ну, не то чтобы недовольный был этот взрослый вожатый, а какой-то нормальный, вот что. Не улыбался по-дурацки, как все, а смотрел на приехавших с вниманием, и хоть он хлопал, как остальные, вообще не отличался ничем от других, все-таки что-то а нем было простое, обыкновенное, а вовсе не торжественное и не парадное.

Голенастый командир с мегафоном кончил торжествовать, перешел на деловой тон и объявил, что сейчас вновь прибывшим предстоит заполнить анкеты и получить градусники, чтобы измеришь температуру. Это вызвало смех.

Почти целый день они проходили неспешный медосмотр; однако Женя не скучал, спасали игровые автоматы, в воздушный и морской бой и автогонки можно было играть сколько угодно, здесь за такое удовольствие не требовалось бросать монеты - настоящий коммунизм.

Поев, они опять уселись в автобусы, и тут появился тот самый непарадный парень, вожатый. Он возник не один, рядом с ним, за его плечом, стояла красотка - ну прямо с журнальной обложки, загорелая дочерна, стройная и очень сексуальная, на Женин взгляд. Сейчас она в скромной вожатской форме с галстуком, но если ее переодеть или слегка подраздеть, она вполне могла 6ы претендовать на обложку «Тайма» или, на худой конец, «Советского экрана».

Что касается «Тайма», его изредка приносил домой всесильный ОБЧ, и хотя он бывал недоволен Жениным любопытством, внятно ответить на точно поставленный вопрос, почему ему этот журнал листать можно, а сыну нельзя, никогда не мог, и Женя играючи обходил его неудовольствие. Как обходил он и всякие иные запреты. Ведь все, что обсуждают взрослые, рано или поздно узнают дети, не так ли? Но если все-таки узнают, кому нужно это предварительное ханжество? Та же, к примеру будь сказано, сексуальность? И вообще почему, когда человеку исполняется шестнадцать лет, всякие там вчерашние недозволенности вдруг становятся узаконенными темами на уроках? А в тринадцать лет это все под запретом? Вот эту разницу - в три года - кто определил? Какой меркой? На каких весах? И конечно же, взрослый - уж это вне сомнения. Еще и не один, целая толпа. Сидели, наверное, круглый месяц за закрытой дверью, обсуждали, когда человек поспевает для таких разговорчиков. Ранний овощ - плохо, поздний - еще хуже, уже прокис, ха-ха, послушали бы они, ти взрослые, что толкуют в Женином шестом классе, и не мальчишки, а девчонки! Мальчишки, на худой конец, отделывались маловразумительными сальностями, вроде: «Ничего бабец!» - а вот девчонки, они, не очень-то приглушая голоса, обсуждали телесные стандарты королев красоты; знали, кто за кем замужем не только на уровне «звезд» мирового рока, но даже и городского драмтеатра, с упоением разглядывали картинки, вырезанные из газет и журналов не всегда цензурного свойства, поэтому, когда Женя небрежно вытаскивал из своего кейса «Тайм» или №Штерн» в лакированной обложке, девчонки ахали, охали и всячески заискивали перед ним.

Однако сам Женя предпочитал помалкивать, когда в классе заваривались подобные рассуждения, и, надо сказать, опять выигрывал: молчание поразительно действует на народ! Скажи ты хоть слово, какое угодно, и есть уже повод оспорить тебя, но ты: молчишь, и постепенно остальные начинают понимать, что ты выше их, брезгливей, может быть, хотя чего тут особенного? Все эти табу, придуманные взрослыми якобы для охраны душевного покоя детей, он ненавидел яростнее остальных, зная неискренность запретов. Другие тряслись, переступая черту, а он презирал границы. Только презирал их молча.

В общем, Женя думал, как все, но других его выдержка вводила в заблуждение, ох ты, Господи, как все несложно...

А эта девица хоть куда! Интересно, как сложатся с отношения? Уж наверняка она считает всех тут младенцами, истово верящими, что детей приносят аисты, а сама-то...

Значит, она их вожатая, ее зовут Аня, непарадного мужика - Павел, Павел Ильич Метелин - Женя прищурился, соединил инициалы вожатого воедино - что ж, с этим все понятно, Пим, валенок, а дружина, в которую всех их тут собрали, - «Морская».

Правильно, можно заводить.

«Икарус» тихо засипел, будто зажгли паяльную лампу, ласково тронулся и уверенно заскользил по горному серпантину, то швыряя в глаза слепящую морскую гладь, то пряча ее за спину, будто он вовсе и не автобус, а взрослый, который дразнит детей - то покажет им обещанный подарок, то спрячет, пока, наконец, ему не надоест и он не отдаст навсегда свою игрушку...

Итак, все было бы ничего для начала, если бы не маленькая заминка, когда они приехали в лагерь.

После душа Женя, как и все, переоделся в лагерную форму, сдал сумку на хранение и уже вышел в предбанник, как его осенило: «Деньги!» Он вспомнил, что в домашней куртке у него остались деньги, которые могут пригодиться. Ма сунула ему в курточку сотни, кажется, две. Мало ли. На всякий пожарный.

Он подошел к кладовщице, с трудом раздобыл свои шматки назад, не таясь, вынул деньги и переложил в кармашек новой одежды. Пожилая тетка глядела на него, лицо у нее вытягивалось, губы дрогнули, она что-то хотела сказать, но не решилась, зато, когда Женя вернул ей свою сумку, тут же схватила бирку, привязанную к ней, и снова зашевелила губами, повторяя, видать, про себя его фамилию.

*


Первый день всегда самый тяжкий в вожатском деле. Кроме переодеваний, бань, вообще всяческих забот свойства, так сказать, бытового, требовалось предельное напряжение памяти и внимание, ведь детей надо запомнить - в лицо и по именам, и потом первые их слова и первые маленькие поступки оказываются самыми верными, вот парадокс. Педагогика утверждает, что не надо спешить, что ребенок раскрывается постепенно, что первые выводы ошибочны, но Павел не раз и не два убеждался, что самое верное - именно первое впечатление, что первые же слова - это, как правило, характер, что, может, именно в первых словах как бы сгeнерировано детское мировоззрение... Ясное дело, как всюду в воспитании, тут нет обязательности, так и здесь - ошибиться можно и даже было бы хорошо - ошибиться, но и отметать с порога первое впечатление, не брать его в расчет - глупо, неверно.

Ребята свалились в мертвецком сне сразу после отбоя - дорога, новые впечатления - сознание перегружено, реакция естествённа, но Павел не заторопился в вожатскую гостиницу, пошел к морю, на причальный пирс.

Он хотел привести хотя бы в относительный порядок сумбур впечатлений.

Море ластилось под сваями пирса, всплескивало изредка, давая все же знать о себе, поражая неестественной покорностью, молчаливостью.

Павел хмыкнул про себя, подумав о море, как о мальчишке: пока спит - безмятежно, но стоит проснуться...

Да, нынешний отряд, сразу видно, не похож на других. Обычно дети взрываются, увидев море, оно их возбуждает, а эти, наоборот, притихли. Без сомнения, оно их тоже ошарашило, но вот реакция иная. Не выплескивается из себя, а, напротив, идет вовнутрь.

А вначале, как только сели в автобус, не в окна таращились, а друг на дружку. Лагерное правило детей из одной, скажем, области разбросать по разным отрядам - можно понять. В этом есть смысл. Больше разных впечатлений, контакт с новыми ребятами. Новая дружба. Допустим.

Но детдомовцы, когда их раскидали, насторожились - они глядели на соседей, вот что. Кто каков есть? Вообще все спутано для них за какие-то сутки-другие. И вожатым предстоит вовсе не легкое и не пустяковое дело - связать этик ребятишек в новую сеть. А спицы в этой ручной и довольно тонкой вязке - лагерная жизнь, лагерный распорядок, здешние традиции, совсем не похожие на то, что было у них прежде.

Поговорить бы про каждого с воспитателем детского дома, узнать подробности, выспросить про особенности...

Павел вздрогнул: кто-то легко пробежал у него за спиной. Он обернулся - это была Аня, и она скользнула мимо, не заметив его, сидящего возле бухты каната.

Павел услышал, что Аня всхлипнула, в звездном свете заметил ее фигурку, застывшую у края пирса.

Он поднялся, пошел к ней.

Да, она плакала, сидела над водой, прямо на асфальте, и плечи ее вздрагивали. Павел кашлянул, его напарница вскинула голову, сказала грубым голосом:

- Уйди!

Павел опешил. Оснований для грубости не было, в конце концов, если человек плачет, у всякого прохожего есть право поинтересоваться, не нужна ли помощь.

- Терпеть не могу, когда меня жалеют! - сказала Аня, но Павел уже уходил.

- Жалеют? - бросил он через плечо без всякого выражения. - 3а что?

Мысли его вернулись на прежний круг, он постарался забыть об Ане. В конце концов, у каждого своя история, а может быть, драма, и у этой непонятной красавицы, и у него, но теперь им дали возможность прикоснуться к детям, и, наверное, пора забыть про себя ради этих ребят. Целая палата мальчишек, спят себе сейчас без задних лап, как усталые, набегавшиеся кутята, а ведь каждый из них пережил такие взрослые страсти... Об этом говорила вчера женщина из Минпроса, да и догадаться нетрудно, стоит только напрячь воображение. У каждого есть родители - точнее, почти у каждого, - но ребята живут в детдомах, вот и найди тут, где справедливость, где истина, где такие слова и поступки, которым поверят эти глубоко неверующие пацаны и пацанки...

Он пришел к корпусу дружины, поднялся в спальню своего отряда. Едва горела дежурная лампочка, было душно и тихо. Вот торопыга, ругнул себя Павел, в суетне этой забыл исполнить главное правило - открыть форточки, ведь спят в лагере только при свежем воздухе. На цыпочках Павел подошел к окну, потянул шнур фрамуги.

Его обдало жаром: кто-то отчаянно, дико закричал за спиной.

Павел стремительно обернулся и кинулся на голос: это был мальчишка, истонченный худобой, с зеленоватыми полукружьями под глазами - он кричал, не просыпаясь, но так, будто его убивали.

Павел склонился над мальчишкой, не зная, что делать, а тот все кричал, не унимаясь, только вроде он выбивался из сил, терял надежду, и крик становился сиплым, отчаянным и от этого неестественным, страшным.

Приговаривая шепотом какие-то слова, Павел встал на колени перед изголовьем мальчишки и вдруг порывисто, неожиданно для себя обнял его, положив ладонь ему на голову. Мальчишка сразу утих, но не проснулся, только все еще судорожно, прерывисто дышал, потом он зевнул во сне, глубоко вздохнул и повернулся набок, совершенно неожиданно улыбнувшись.

Отстранившись от мальчика, Павел пораженно разглядывал его еще несколько мгновений, потом поднялся с колен.

Он сам с трудом перевел дыхание, огляделся. Палата безмятежно дрыхла, никто не услышал отчаянного крика. Он повернулся, чтобы идти, и чуть не сбил с ног мальчишку с лохматой русой головой.

«Один все-таки услышал, - подумал -Павел. - Только один».

- Чего это он орал? - спросил пацан.

- А кто его знает? - ответил Павел. - Ложись. - Он хотел положить руку на плечо мальчишке, чтобы этим движением успокоить его, но тот неожиданно увернулся. Павел слегка смутился, отыскал в памяти его имя, сказал:

- Спи, Женя, спи.

И, шагая за ним к его кровати у самого входа, заметил:

- Ты, выходит, чутко спишь.

- Еще бы, - ответил Женя. - Когда так орут!

Он улегся, затих под одеялом. Павел оглядел еще раз притихшую спальню, вышел на улицу.

Цикады вновь заливались, сходили с ума, и море сияло, серебрилось в лунном полыхании, и опять появилась Аня.

Она выдвинулась из тени, остановилась в нескольких шагах, как отдают рапорт на линейке, и сказала виноватым голосом:

- Я их боюсь.

Странно, Павел не поверил этим словам, больше того, появление Ани вызвало в нем необъяснимое раздражение. Он сдержал себя, сказав что-то успокаивающее, и они быстро пошли к дому вожатых.

«Этого крикуна, - подумал он, - завтра же надо к невропатолоry».

Наутро выяснилось: дети кричали ночью почти во всех отрядах. После недолгого совета в отрядотправились врачи. Лагерь объявил для вожатых тревожную обстановку.

Обычно ее объявляли, когда с моря надвигался шторм.

На утренней летучке начальников дружин было объявлено также, что у Евгения Егоренкова, направленного в первый отряд «Морской» дружины, есть крупная сумма денег.

 

|  1  |  2  |  3  |  4  |  5  |